... Лет восемь-десять тому назад, вскоре после кончины батюшки о. Амвросия, на скитском братском кладбище до последней архангельской трубы, под смиренным могильным холмиком, скитская братия упокоила последние останки того, кто при жизни был любим под именем монаха Николая, более известного под прозванием «Турка». Кто он был в миру, откуда явился в Оптину, никому из скитян, за исключением старца Амвросия и скитоначальника Анатолия, не было известно. Нерусское произношение выдавало, что не русский он был родом; по произношению и по смуглому обличью закрепили за ним его прозвище, и с ним ушел он в свою могилу.
Вот что поведал мне о монахе Николае Турке один раб Божий из мирских, капитан и вместе комендант одной из больших узловых железнодорожных станций; важнее же всего - искренний и беззаветный искатель правды Божией.
«Среди скитской братии в Оптиной пустыни довелось мне, - сказывал так мой комендант, - свести знакомство с одним монахом. Удивительный был он человек и необыкновенно цельного христианского, аскетического мирозерцания. Довольно сказать, что в скит он явился в чине полковника не то генерального штаба, не то артиллерии полковником, словом, из ученых, и еще сравнительно молодым человеком - лет 35 не больше. И чего, по мирским понятиям, этому странному человеку было нужно. Редко ведь кому так по внешним признакам жизнь улыбалась, а он пришел в Оптину, да так там и остался. Тогда еще в скиту начальствовал о. Амвросий. Необычно, в расцвете сил и быстрой служебной карьеры, поступил в монастырь мой полковник; необычно и повел свою жизнь в монашестве. Был там в скиту великий простец из самых простых монахов; нес он послушание привратника, был уже он человек годам к шестидесяти, а, может, и более и был замечателен только вечно благодушным настроением, да еще тем, что лето и зиму - круглый год - сиживал у скитских врат, на своем посту без шапки, да за трапезой мешал в свою миску разом все кушанья, которые и ел только для виду. Простец он был великий и не без затаенного юродства. Над ним добродушно посмеивались, но более внимательные замечали в нем глубокого делателя молитвы Иисусовой. Звали его Борис. Вот этого-то Бориса и взял себе в образец смиренномудрия ученый полковник, духовное же делание свое на пути монашеском вручив руководству отца скитоначальника, великого старца, о. Анатолия.
Теперь оба эти светильники монашеского духа уже отошли в святые обители Отца Небесного.
Поначалу не все доверяли искренности и чистоте намерений моего полковника - думали, вероятно, что его сердце искало духовно-чиновной карьеры: иеродиакон, иеромонах, архимандрит, а там, пожалуй, и епископ - на эту духовно иерархическую лестницу можно было бы, по мнению некоторых, и променять военную карьеру; но недоверчивости скоро пришлось уступить место другим чувствам: монах Варсонофий [у автора вымышленный псевдоним Варнава – ред.] упорно отказывался от всяких монашеских отличий и около десяти лет вел уединенную, молитвенную жизнь, не выходя из подражания смиренномудрию Бориса и послушания старцу-скитоначальнику.
Отошли в селения праведных скитоначальник, о. Анатолий и древний уже старичек-привратник, а монах Варсонофий все оставался тем же рядовым монахом, пока не наступил час воли Божией, и не вывел его, нового делателя, на пожелтевшую, уже близкую к зрелости, ниву Господню пастырем словесных овец Его богоизбранного стада.
Вот этот-то о. Варсонофий мне поведал и дивную повесть о монахе Николае-Турке. Я постараюсь вам рассказать ее речью самого о. иеромонаха. Выслушайте ее, запечатлейте ее поглубже в вашем сердце, и, придет время, поделитесь ею с теми, кто еще не утратил великого сокровища простой чистой веры.
«Жил я уже в скиту довольное время, - сказывал мне о. Варсонофий, - вы ведь хорошо знаете нашу скитскую жизнь: тихая, безмятежная жизнь! да и может ли она быть иной, когда всякая скорбь истинному монаху в радость, и тот только монах, кто, как старый лапоть, оттоптан и истрепан... Но особенно хорошо в лунные благовонные летние ночи: чувствуешь и слышишь в эти ночи, как живет, и дышит, и поет вечную славу своему Богу земля-кормилица. Выйдешь из келий: кругом благоговейная, премудрая тишина. Тихим огоньком перед святыней образов теплятся по братским келиям неугасимые лампады. Весь воздух скитский напоен ароматом его цветов, смолой его соснового бора, благоуханием молитвенных воздыханий тайных рабов Божиих. Чистые сердца, неведомые враждебному для них миру... Сколько еще их по православным обителям!..
В одну из таких ночей зашел ко мне в келию монах наш ныне покойный Николай, которого мы все звали «Туркой». Странный он был; всегда застенчивый и молчаливый, болезненный и как-то всех сторонившийся человек, хотя мы все его как-то невольно любили. Ни к кому по келиям он не ходил даже днем, а тем более ночью, но на этот раз его приход ко мне не мог показаться мне необычайным: - о нем я уже был предварен скитоначальником о. Анатолием. Незадолго до прихода ко мне Николая Турка, о. Анатолий призвал меня к себе, да и говорит:
- Знаешь ли ты, что у нас в скиту по великой милости Божией есть свой Андрей Христа ради юродивый...
- Как это так, батюшка?..
- Да, есть у нас такой человек, который в теле ли или не в теле - Бог знает, но был еще при жизни восхищен в небесные обители. Это наш Турка. Я благословлю ему придти к тебе в келию, а ты его расспроси хорошенько, да и запиши с его слов, что от него узнаешь. Только держи все это в тайне до его смерти.
И вот, в эту летнюю, лунную ночь зашел ко мне по послушанию этот раб Божий и на своем ломаном русском языке поведал мне свое сказание о тех небесных обителях, которые ему были показаны его Ангелом хранителем... Что это было за дивное сказание! Сердце мое трепетало от нечеловеческого прилива неизреченной радости торжествующей, оправданной надежды. А речь лилась из уст Николая, и лицо его светлело и светлело, пока не стало прямо-таки сиять каким-то необычайным внутренним светом. И жутко мне было, и страшно, и по неземному радостно.
Что говорил он мне, все это найдете в житии преподобного Андрея Христа ради юродивого. Для меня был важен только вид его бесконечного торжества, славы, отпечатлевшейся на его сияющем лике угодника Божия. Так мог говорить только истинный тайнозритель, Я мог только от времени до времени голосом, прерывающимся от неописуемого волнения, просить его продолжать, не умолкать говорить... Но он уже кончил и только прибавил с светлой, блаженной улыбкой:
- Ну, что ты еще знать хочешь, чего еще допытываешься... Придет время - сам увидишь. Что еще тебе сказать, да и как сказать тебе... Ведь на человеческом языке нет тех слов, которые могли бы передать, что там совершается, ведь на земле и красок-то тех нет, которые я там видел. Как же тебе все это передать... Ну, вот послушай, что я тебе скажу: ты знаешь ведь, что такое хорошая музыка... Ну, вот я слышал ее, только что слышал: она у меня звучит в ушах, она поет в моем сердце - я ее все еще продолжаю слышать. А ты ее не слыхал. Как же, какими словами могу тебе рассказать о ней, чтобы и ты по моим словам мог бы ее слышать и со мной вместе ею наслаждаться... Ведь, не можешь..,. Так и того, что я там видел, невозможно пересказать человеку... Довольно с тебя и того, что это так...
Последние слова он сказал мне с какой-то особой силой и точно с угрозой...
Умер наш Николай и только после его смерти о. Анатолий открыл нам, что был за угодник Божий:
- Не думайте, что это был простой смертный. Простому смертному не дается такой милости от Бога. Наш Николай был мучеником за имя Христово и за исповедание Его святого имени. Когда его омывали после кончины, то все тело его оказалось исполосованным страшными рубцами. Из него ремнями вырезали мясо на его родине в Турции за его обращение ко Христу, заставляя отречься от нашего Спасителя. Он не отрекся и с Божией помощью избег дальнейших страданий от руки мучителей. К нам, в Оптину, его прислал из Шамордина о. Амвросий, которого Николай нашел по его всероссийской славе, и знали о нем, кто он и что он, только великий старец да я, недостойный духовник его.
В дни скорби, переживаемые теперь страдающей Родиной, в виду грядущих тягчайших искушений, надвигающихся зловещей угрозой на верных детей св. Церкви, да послужит моя немудрая, но истинная повесть эта к укреплению духа и веры моего брата-читателя. Не имеем мы «града зде пребывающа»; все упования наши - не от мира сего, который еще прежде чем возненавидеть нас, возненавидел Того, Кто обетовал нам в дому Отца Своего приготовить нам нетленные обители. И теперь, когда все заботы мира устремлены на создание земного благополучия, царства всеобщей сытости и удовлетворения низших животных потребностей человека, обрати, брат мой, свой взор к небесному, духовному, высшему... Вмале поскорби, поплачь, и да утешит, и да упокоит тебя милость Господня в веки веков бесконечная там, где ты призван к вечному царствованию с твоим Господом, в тех небесных обителях, где и теперь уже радуются все святые Божий и с ними оптинский простец - Николай Турка.
С. Нилус. «Великое в малом». Небесные обители.
Царское Село, 23 июня 1905 г.
Преподобный Варсонофий Оптинский
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ СХИМОНАХА ОТЦА НИКОЛАЯ
(Изложенное с его слов преподобным старцем Варсонофием Оптинским)
17 мая 1893 г.
День Святого Духа.
Господи, благослови!
Я бывший турецкий подданный [в миру Юсуф Абдул оглы; 1820-1893]. Родился в 1820 году в Малой Азии, в городе Бытлисе, лежащем между городами Эрзерумом и Диарбекиром. Родители мои были самые бедные, хотя и принадлежали к дворянскому сословию (бек). Средства к жизни доставляло им ткацкое ремесло. Три года в нашей стороне был страшный голод; в конце последнего голодного года умер мой отец, оставив без куска насущного хлеба мать мою и троих детей, из коих мне, старшему, было восемь лет, среднему брату — шесть и сестре — четыре года. Мы жили в армянском квартале, в котором, кроме нашего, было только четыре мусульманских дома.
Из них три домовладельца были хотя и добрые, но бедные и помочь нам ничем не могли, а четвертый хотя и был весьма богат, но нрава был жестокого, как почти все курды, и на помощь его мы рассчитывать не могли. Поэтому мы были вынуждены снискивать себе пропитание у армян, выпрашивая у них помощь именем Христовым, хотя ни мать моя, ни я не понимали, Кто был Христос; знали только, что армяне называют Его Сыном Божиим. Таким образом уже с самого раннего детства, я, хотя и бессознательно, начал прибегать к всемощному и всеблагому промышлению обо мне Господа моего, Иисуса Христа. Кроме этого, в детстве моем совершилось весьма знаменательное событие, как бы предрекавшее обращение мое ко Христу. Когда мне было лет пять от роду, я заболел так называемой куриной слепотой (таух-чоры). Днем я видел прекрасно, но с вечера до утра следующего дня был как слепой. Болезнь эта продолжалась со мною около трех лет. Никакие средства не помогали. Но вот однажды по городу распространился слух, что приехали к нам карабаши и привезли христианскую святыню, от которой многие турки получили исцеление от различных недугов. Карабашами (кара — черный, баш — голова) турки называют всех вообще христианских монахов и духовенство, так как они носят черные клобуки и шапки. Мать моя привела меня в одну из христианских церквей, в которой находилась привезенная монахами христианская святыня. Помню, что в церковной ограде стояла масса жителей-мусульман, пришедших в надежде получить исцеление. Когда мать подвела меня к монаху, то он осенил меня крестом, приложил его к больным глазам моим и велел его поцеловать, что я и исполнил. Вечером этого дня приходит в дом наш какая-то незнакомая старушка и посоветовала приложить к глазам моим теплой вареной печенки, заверяя, что болезнь моя от этого непременно пройдет. Отец мой тотчас же отправился к соседу, у которого только что в этот день околела корова, вырезал у нее печенку, принес домой, сварил ее и положил мне на глаза. С этого дня болезнь моя исчезла совершенно. Таково было первое чудо, явленное надо мною силою честного и животворящего креста Господня. Оно как бы знаменовало, что силою этого креста я впоследствии исцелюсь от духовной слепоты и узрю Свет истинный, Иже просвещает всякого человека грядущаго в мир.
В соседстве нашем жил армянин, имевший достаточные средства, которые доставляло ему ткацкое ремесло. Вышеупомянутый курд был ему товарищем по ремеслу и по торговле.
Мать моя отдала меня этому армянину в ученье. Однажды курд работал в саду; я чем-то .ему не угодил, и он, бросившись на меня, начал наносить мне столь жестокие удары, что если бы жена названного армянина не выбежала на мои крики, то он забил бы меня до смерти. Работал я у армянина два года и выучился за это время ткацкому ремеслу. С этого времени я начал работать хозяину поштучно, и мне удавалось зарабатывать до двух рублей в месяц; деньги эти я передавал матери, и так как в то время содержание было весьма дешевое и потребности к тому же были у нас крайне ограниченны, то средств этих нам доставало и мы могли жить безбедно. На этих условиях я прожил у доброго моего хозяина еще два года.
Мне исполнилось двенадцать лет. В это время вздумалось мне отправиться в Константинополь, чтобы приискать там занятие и доставить большие средства матери.
Мать противилась сначала моему намерению, но я настоял на своем, и она решилась меня отпустить, хотя и с горючими слезами. Нашлись и попутчики — двое армян из нашего города. Ни у них, ни у меня средств на дорогу не было никаких, и поэтому весь путь наш до города Трапезонта мы прошли питаясь Христовым именем, так как по всему пути лежали христианские (армянские) селения. В Трапезонте нас задержали девять суток в карантине по случаю бывшей в то время в Азиатской Турции чумы. Средства к содержанию за все это время доставлял нам турок, маркитант карантина [маркитант — торговец съестными и другими припасами при армии]. По установившемуся в то время обычаю, счет расходам по содержанию задержанных в карантине маркитант передавал капитану парохода, который доставлял путешественников в Константинополь, а по прибытии туда выпускал с парохода задолжавших ему пассажиров не иначе, как по уплате ими долга. В то самое время, когда мы сели в лодку и поплыли к пароходу, стоявшему далеко от берега по случаю мелководья, и подплыли к лестнице, ведущей на пароход, товарищи мои встали, а я как-то загляделся; в это время лодочник турок крикнул, чтобы я выходил скорее из лодки. Испугавшись, я кинулся к пароходной лестнице, но как-то оступился и упал в море. Плавать я хотя и умел, но одежда моя быстро намокла и повлекла меня вниз. Гибель моя была неизбежна, но в это время успели заметить меня с парохода, дали знать капитану, и меня вытащили крюками на палубу.
Вспоминая об этом событии, невольно приходит мысль, что пребывание мое в мусульманстве уподоблялось бы той же разверстой подо мною бездонной морской пучине, в которой я погиб бы вечною смертию, если бы не был спасен в лоне Церкви Христовой, которая символически также изображается в виде корабля. Но нет, нет ничего случайного в жизни человека.
Через трое суток пароход прибыл в Константинополь.
В Константинополе, при русском посольстве, служил мой дядя; на него я указал капитану парохода, что он может заплатить употребленные на меня путевые расходы; капитан обратился к нему, и дядя, прибывший на пароход, очень обрадовался, когда увидел меня. Пришлось ему заплатить за меня около двадцати рублей. И затем он взял меня к себе; сам он помещался в здании русского посольства, где я и поместился с ним до приискания работы.
В дороге одежда моя износилась. Дяде пришлось купить мне новую, на что потребовалось еще рублей двадцать. Чрез две недели дядя приискал мне место слуги у одного богатого армянина, к которому я и переселился и прожил у него с месяц. Тяжело показалось мне жить у армянина, ибо меня заставляли исполнять работы, которые были мне совершенно не под силу, и я ушел от него. В Константинополе было много земляков с моей стороны; к ним я и отправился и рассказал, почему я ушел от армянина. К дяде я идти не решился, боясь огорчить его своим поступком. Пожалели меня земляки и обещали приискать мне место, а до того времени поместили у себя.
Посоветовали они мне поступить в ученики в цирюльню, на что я охотно согласился.
Хозяин цирюльни был армянин, человек весьма добрый. Бог помог мне, и я в короткое время научился цирюльному мастерству. В месяц мне приходилось получать до трех рублей, считая доходы и жалование, и я мог жить на эти деньги безбедно, несмотря на то, что, кроме квартиры, ничем больше от хозяина не пользовался. Узнал обо мне дядя, и, придя в нашу цирюльню и увидав меня, страшно разгневался на меня за мое своеволие, и пригрозил мне, что если я и это место оставлю, то чтобы я не показывался ему больше на глаза. Бывать у него, впрочем, мне не приходилось, потому что работы по цирюльне отнимали у меня почти все время.
Так прошло с полгода. Хозяин был мною доволен. К несчастью, я познакомился с дурными товарищами, в обществе которых совершенно избаловался. Хозяин отказал мне от места. Пошел я к дяде, но он меня не принял. Пришлось опять питаться около земляков. Так прошло месяца два. Надоела мне такая бродяжническая жизнь. Пошел я опять к дяде, но тот разругал меня и прогнал от себя, запретив прислуге пускать меня к себе.
Мне было тринадцать лет. В то время в Константинополе великим визирем был
Решид-паша, который известен был не только как государственный деятель, но и как весьма набожный и добрый мусульманин. К нему я и решился обратиться за помощью и подал ему прошение, прося его высокого покровительства. Прошение свое я подал ему лично, и он тотчас приказал поместить меня у себя. Прожил я у великого визиря с месяц. Жизнь моя была привольная. Визирь полюбил меня и приказал содержать меня как можно лучше. Попечение его обо мне этим не ограничилось. Нужно сказать, что губернаторы в провинции назначались в то время по распоряжению великого визиря. В одну из таких провинций Турецкой империи, а именно в Сивасскую (древняя Севастия), находящуюся в Малой Азии, был назначен в это время губернатором некто Ахмед-паша, родом араб, набожный до фанатизма и притом весьма добрый. Решид-паша потребовал Ахмеда-па- шу к себе во дворец и, вручая ему меня, просил воспитать меня, как своего сына, и дать мне образование, чтобы из меня вышел добрый мусульманин. Поблагодаривши своего благодетеля, я поступил к Ахмеду-паше, с которым через месяц и отправился к месту нового его служения, в город Сивас.
Уже по прошествии многих лет я понял, что если бы я остался в Константинополе, то потонул бы в тех нравственных трясинах, которыми переполнен этот город и которые начали уже было засасывать меня. Понял также, что если бы великий визирь или Ахмед-паша приблизили бы меня к себе как любимца, то, конечно, я, пользуясь всякими благами мира сего, наверно, и не подумал бы изменять мусульманству, где ожидала меня вечная духовная смерть. Но божественному промыслу угодно было спасти меня от падения в ту и другую бездну.
Проехавши половину пути, мы остановились. Ахмед-паша отправился в баню и взял меня с собою. Когда мы мылись в бане, Ахмед говорил мне: «Скажи моим адъютантам (явер), что они собаки». По приходе на квартиру, я передал адъютантам слова паши. Они очень были сим раздражены и, отправившись к паше, начали просить его объяснить им причину нанесенного им оскорбления. Паша спросил их: «Кто вам это сказал?» Они отвечали: «Юсуп сказал». Тогда паша сильно разгневался на меня и приказал прислуге бить меня палками. Мне было дано десять-пятнадцать ударов. С этого времени паша возненавидел меня и я его также. Что именно побудило Ахмеда совершить такой поступок со мной, для меня осталось непонятным. По прибытии в город Сивас паша нанял ученого муллу, который обязан был исполнять должность священника при нем и вместе учить меня. Паша объявил мулле, что великий визирь велел ему воспитывать меня вместо сына и поэтому он, мулла, должен учить меня как можно лучше. Сначала я учился хорошо; паша и учитель мулла были мною довольны. Но прошло года два и я охладел к ученью безо всякой видимой причины; опротивело мне не одно ученье, но и жить в губернаторском конаке (дворце). Ни ласки, ни угрозы паши не действовали на меня. Рядом с губернаторским конаком стояла казарма, в которой помещался полк улан. Чтобы избавиться от паши, я просил полкового командира (миролая) принять меня в полк на службу. Он обратился к паше, и с его согласия я определен был на службу в полк рядовым. Пришлось переселиться из конака в казармы, чему я был очень рад. Это было в 1835 году. Мне пошел шестнадцатый год.
Помнится, прошло месяца два после поступления моего на службу. Однажды мне привиделся чудный сон. Будто я нахожусь в непотребном доме и блудницы приступают ко мне с требованием об уплате денег. Не имея чем заплатить им, я бросился бежать от них, но за мною погнались какие-то мужчины! Не видя спасения, я будто закричал: «Матерь Божия, спаси меня!» — и с этим криком проснулся. Проснувшись, я начал рыдать, слезы обильно текли из моих глаз, но это были слезы радости, дотоле мною неизведанной. Услышавши мой крик, окружающие меня солдаты проснулись и начали спрашивать меня о причине крика и плача, предполагая, что я раскаиваюсь в том, что поступил на военную службу или же сошел с ума. Не помню, что я отвечал на их вопросы, помню только, что о виденном во сне ничего им не сказал. Доложили обо мне эскадронному командиру (юз-баши), который доложил обо мне на другой день полковому командиру. На все их вопросы я отвечал одно, что и сам не знаю, почему я кричал и плакал во сне. Полковой командир, любивший меня за исправность по службе, постарался утешить меня и обещал скоро сделать меня вахмистром (баш-чауш) и затем хлопотать о производстве меня в офицеры (милязым).
После этого я еще усерднее занялся службою и в короткое время, месяца в три или четыре, приобрел такие познания в ней, что мне поручили обучение солдат; новая должность эта (тамем) очень льстила моему самолюбию. Скоро я был произведен в вахмистры. В это же время я опять видел знаменательный сон. Вижу, будто иду по улице какого-то неведомого мне города; солнца будто нет, а светло; подхожу к какому-то христианскому храму; двери в него были отворены; вхожу в храм, но никого в нем не вижу, только Царские врата были в нем отворены и на престоле стоит святая чаша (потир), покрытая тонким платом (воздухом). Я вошел чрез Царские врата в алтарь, подошел к престолу и снял с чаши воздух. Вижу, что чаша наполнена Святыми Дарами под видом хлеба и вина. Необходимо при этом заметить, что, посещая иногда из любопытства христианские армянские церкви, я видел приобщение христиан, хотя армяне, подобно католикам, принимают Дары только под одним видом (облатками). Взявши святую чашу левой рукой, я приобщился, как приобщаются священники, то есть прямо из чаши, и в эту минуту проснулся. Сон этот показался мне пустой грезой, но замечательно, что после этого сна в сердце своем я начал чувствовать великую любовь к каждому христианину, а к мусульманам, напротив, начал питать безотчетную вражду и ненависть. Спустя недели две или три виденный мною сон опять повторился. Я увидал опять тот самый храм; помню, что когда я вошел в него, то он весь был освещен множеством свечей и паникадил; Царские двери были затворены. Но вот они отверзлись и из них вышел благолепный старец, держа в левой руке потир, а рядом со старцем шел молодой диакон весьма красивой наружности. Старец знаком руки подозвал меня к себе, и когда я подошел к амвону, то он приобщил меня Святыми Дарами. В эту минуту я проснулся. Оба сна я рассказал одному знакомому мне армянину, купцу и тот, подумавши, сказал, что рано или поздно, но я буду христианином. Что иное мог знаменовать первый из этих снов, как не то, что пребывание мое в мусульманском зловерии было не что иное, как пребывание в непотребном доме любодеиц, из которого я был изведен только державным заступлением Царицы небесных воинств; видение же христианского храма и приобщение в нем Святых Тайн прямо уже указывало не только на принятие мною впоследствии веры Христовой, но и на величайшую милость, явленную ко мне, окаянному грешнику, — на поступление мое в иночество и принятие великого ангельского образа (схимы). По уходе моем от Ахмеда-паши последний донес подробно обо мне великому визирю. Тот сделал запрос обо мне полковому командиру. Получив от него хороший обо мне отзыв, великий визирь начал оказывать мне покровительство, благодаря которому я начал быстро двигаться по службе и в десять лет достиг чина капитана. Со стороны великого визиря я уже не мог рассчитывать на дальнейшие успехи по службе. Прошло около десяти лет, и я продолжал оставаться в прежнем капитанском чине, хотя, как и прежде, всегда исправен был в исполнении служебных обязанностей и пользовался благоволением от начальства. Полк наш перевели из Сиваса в город Конию, где имел местопребывание генерал-губернатор (мушир). В то время все турецкие провинции Малой Азии были подчинены двум генерал-губернаторам, из коих один жил в Эрзеруме, а другой — в городе Конии.
В городе Конии в то время все жители были исключительно турки. В этом городе есть мусульманский монастырь (текия), в котором в то время было до пятисот дервишей. Монастырь этот был весьма богат, и в одной из его мечетей находится могила мусульманского святого (аумэ), который был некогда султаном Турции, имя его Мулла-Пекяр.
Монастырь этот остается во всем мусульманском мире второю Меккою и весьма богат. Находился он недалеко от наших казарм. Я начал посещать монастырь и познакомился с начальником его (шейхом). Нужно заметить, что при вступлении нового султана на престол шейх отправляется в Константинополь и в торжественной церемонии в султанском дворце опоясывает нового султана саблей Османа, родоначальника ныне царствующей династии. Затем шейх с богатыми дарами от султана возвращается в свой монастырь.
В беседах со мной шейх описывал мне красоты Мугаметова рая, красоты чувственные, которые воспламенили мое воображение. Особенно подействовали на меня рассказы шейха о том, что некоторым правоверным, отличавшимся особенной набожностью, являлись прекрасные гурии из рая. Чтобы удостоиться такой чести, я начал весьма часто посещать мечети, и не только днем, но даже в ночное время. Такое восторженно-религиозное настроение продолжалось со мною с год; но гурии не являлись. Шейх, впрочем, советовал мне не унывать и усерднее молиться. Наконец я потерял всякую надежду увидеть прекрасных обитательниц Мухамедова рая, оказавшихся ко мне столь неблагосклонными, и перестал посещать мечети и монастырь с его шейхом.
Так исконный враг нашего спасения и с этой стороны готовил мне новую сеть. Прежде он намеревался уловить меня со стороны чувственности, как, например, в Константинополе, а теперь — действуя больше на духовную сторону, на стремление моей души к истине, правде, снова же к Богу, сотворившему ее. Но и здесь исполнилось псаломское слово: сеть сокрушися, и мы избавлены быхом.
В городе Конии полк наш простоял около семи лет. В этом году полк перевели в город Ван, а в начале 1853 года переместили его в Эрзерум. По случаю открывшейся Крымской войны полк простоял там недолго и был передвинут в крепость Каре, где и простоял до октября месяца. При передвижении полка в город Ван пришлось проходить недалеко от города Бытлиса, места моей родины, и я, воспользовавшись сим, взял месячный отпуск. Прибывши домой, я застал моих брата и сестру в живых. Радость их при виде меня была необычайная. Первым делом моим было помочь им, и я дал им двести рублей, что по тогдашнему времени составляло довольно значительный капитал. Деньги эти много им помогли. Получал я тогда по службе до шестисот рублей. Но вот настало время моего отъезда, и, с горькими слезами с той и другой стороны, пришлось расстаться. Очень мне тяжела была эта разлука. Быть может, сердце мое предчувствовало, что мне никогда не придется больше их видеть. Во время стоянки полка в Эрзеруме я познакомился с семейством тамошнего муфтия и сосватал у него дочь, на которой и женился незадолго до выступления полка. По тому положению, которое занимал в городе муфтий, ее отец, и по богатству своему она считалась в числе первых невест в городе и могла составить лучшую партию, и если вышла за меня, то потому, что желал этого ее отец, которому я очень понравился. С выступлением моим в поход с полком, пришлось оставить ее на руках у родителей. Девушка она была очень добрая и замечательная красавица. Очень тяжело было мне расставаться с ней.
Из Карса войска, и в том числе наш полк, выступили в Александрополь. По приходе туда войск, русских там не оказалось. Жители города из русских и некоторые богатые армяне заперлись в цитадели, и так как она была неприступна и, кроме того, пронесся слух, что подступы к цитадели минированы, то главнокомандующий турецкого отряда Ахмед-паша (не тот, который был губернатором в Сивасе, а другой) не решился атаковать, а расположился лагерем в четырех верстах от города. Так простоял наш отряд с месяц. О русских войсках не было никакого слуху. Однажды ночью Ахмед-паша отдал приказ отступить назад на турецкую территорию, которая отстояла верстах в двадцати. Приказ был исполнен, и отряд занял армянскую деревню Субботан. Утром Ахмед-паша сделал распоряжение, чтобы солдаты выстирали белье. Было уже около четырех часов вечера. В это время вдруг разнесся слух, что идут русские. Не успели турки опомниться, как действительно показались русские войска, которые стремительно напали на нас. Сражение продолжалось до самой ночи. Но вот раздалось «ура!». Русские сделали новый натиск, и вся турецкая армия дрогнула и обратилась в стремительное бегство. Главнокомандующий русским отрядом князь Бебутов не преследовал бегущих, вероятно, по малочисленности своего отряда, в котором, как оказалось после, было всего 8 тысяч человек, тогда как численность нашего отряда простиралась до 56-ти тысяч. Потеря с нашей стороны доходила до 6-ти тысяч человек убитыми, не считая раненых. Весь лагерь, оружие и казна достались русским. Разгром нашего отряда был полный. Уцелевшие от поражения турецкие войска потянулись к Карсу. Отступление было беспорядочное. Спасался каждый кто как мог. По прибытии в Каре полк наш оставался там до весны. С наступлением ее в Каре прибыли свежие войска из Эрзерума, всего до 50-ти тысяч, так что гарнизон этой крепости доходил до 100 тысяч. В мае месяце весь гарнизон Карса выступил опять к городу Александрополю и по прибытии в Субботан расположился в этой деревне лагерем. Простояли мы тут недели две. Наконец показалась русская армия, в которой, по слухам, было до 50-ти тысяч человек. Началось сражение, в котором вся наша армия была разбита наголову и я, в числе прочих, попал в плен. Число пленных доходило до 2-х тысяч человек.
Нас привели в Александрополь и расположили около города. В это самое время я принял окончательное решение принять христианство. Припомнились мне и виденные мною сны, о которых я упомянул выше. Я обратился лично к князю Бебутову и высказал ему свое желание креститься. Князь весьма сочувственно отнесся к моему желанию и до времени приказал поместить меня в крепости у плац-адъютанта. Я тогда не знал о различии христианских вероисповеданий и полагал, что есть одна христианская вера — армянская. Недели через две князь Бебутов отправил меня в Тифлис к армянскому патриарху Нарсесу и вручил мне рекомендательное к нему письмо. Мне выданы были прогоны, и я отправился на почтовых, и притом без всякого конвоя. По прибытии в Тифлис я явился к патриарху, который принял меня весьма благосклонно и поместил в своем монастыре. Содержали меня весьма прилично. В монастыре у патриарха прожил я до Великого поста. Во все это время никто не заставлял меня изучать христианство, хотя я и ходил ко всем церковным службам. На первой неделе поста патриарх призвал меня к себе и объявил, что после Пасхи отправит меня в Эчмиадзин для принятия святого крещения.
Прожил я в монастыре почти весь Великий пост. На Страстной неделе прислал за мной комендант города Тифлиса. Когда я явился к нему, он объявил мне, что я должен буду в числе прочих пленных турок, проживающих в Тифлисе, отправиться в Россию, и приказал мне идти под конвоем в казармы. Я начал просить дозволения отправиться к патриарху, чтобы заявить ему обо всем; комендант дозволил, но только отпустил меня под конвоем. Узнавши об этом, патриарх тотчас же отправился к князю Воронцову, бывшему тогда наместником Кавказа, и лично просил его за меня. Но князь Воронцов наотрез отказал патриарху в просьбе, заявив, что скорее отдаст ему пятьдесят других пленных турок, но никак не меня. При этом князь высказал, что, быть может, я тайный турецкий шпион и желание мое принять христианство есть одно притворство, дабы лучше прикрыть свои действительные намерения. Оставалось покориться, и патриарх, давши мне несколько денег на дорогу, отпустил меня. Через несколько дней всех турецких пленных, около четырехсот человек, в числе коих было до двадцати офицеров, отправили в Россию. Солдаты шли пешком, а больным из них и всем офицерам даны были подводы. В каждом попутном городе оставляли часть пленных; последняя партия, в числе сорока человек, дошла до Тулы и вся была оставлена в этом городе, впредь до дальнейшего распоряжения. В составе этой последней партии находился и я.
Прибыли мы в Тулу осенью 1854 года, но в каком месяце, не упомню. Солдат поместили в казармах, а офицеров — на квартирах в домах частных лиц. В числе пленных офицеров, дошедших до Тулы, был один из числа моих однополчан. Нас обоих поставили на квартиру купца Тушканова; на содержание мы получали 50 копеек в сутки, и денег этих, при
дешевизне жизни, нам вполне было достаточно. Прислуживал нам пленный турок, солдат. Начал я ходить к церковным службам. Особенно понравилось мне архиерейское служение в кафедральном соборе; поэтому я почти каждое воскресенье начал ходить в собор. Языка русского я почти не понимал, знал лишь несколько слов. Но вот явилось у меня сильное желание изучить русский язык, и настолько, чтобы не только говорить на нем, но читать и писать. Господь помог мне в этом. Познакомился я с кафедральным соборным протоиереем отцом Александром (фамилии его не упомню), который однажды, увидевши нас с товарищем, пригласил к себе на чай. Я сердечно полюбил его и начал ходить к нему в дом. Отец Александр отличался необыкновенной любовью ко всем бедствующим, и так как в просителях не было недостатка, то он почти жил без копейки, отдавая все, что имел. Я высказал ему свое желание выучиться русскому языку, и он посоветовал мне обратиться к зятю своему, священнику близлежащего села. Когда последний приехал в Тулу, я с ним условился, чтобы он учил меня русской грамоте, а я за это буду исполнять все хозяйственные работы в его доме, и хотя он на это не соглашался, зная, что я офицер, но должен был уступить. И так месяца чрез два по прибытии в Тулу я переселился к помянутому священнику; звали его отец Иоанн. Прожил я у него год, и за это время успел достаточно усвоить русский язык, и мог читать как гражданскую, так равно и церковную печать. Нередко посещал я в это время и отца Александра, который ознакомил меня с основными началами православной христианской веры. Теперь только я понял, что вера армянская и вера православная не одна и та же вера. Но все-таки, несмотря на убеждения отца Александра и отца Иоанна и что вера моя в истинность исламизма была окончательно подорвана, я не решался принять Православие. По-видимому, в этом упорстве было какое-то противоречие с принятым прежде решением принять христианство, хотя бы и в армянстве. Однажды отец Александр после долгих убеждений, видя мое упорство принять святое крещение, сказал: «Ну! Видно, так Богу угодно! Время, должно быть, еще не пришло!» Слова эти оправдались последующими событиями моей жизни. Действительно, тогда еще было не время для принятия мною веры Христовой. Мне нужно было очиститься многими скорбями.
По возвращении моем от отца Иоанна жизнь моя в Туле опять пошла прежним порядком. Всех чаще я посещал отца Александра, и беседы с этим добрым пастырем сделались для меня как бы потребностью. Принят я был и во многих других домах, между которыми были дома весьма знатных в городе лиц, и везде пользовался радушными приемами и искренней лаской, особенно когда стало известно, что я имею намерение принять святое крещение.
В то время в Туле жил юродивый, по имени Филарет. С ним познакомил меня один диакон. Последний повел меня к юродивому, и когда мы пришли к нему, то диакон, обратившись к юродивому, сказал: «Батюшка! Вот этот раб Божий желает принять ваше святое благословение!» Тогда юродивый, отвернувшись от меня, подал мне маленький деревянный крестик и сказал: «Бог благословит! Ступай и гуляй в лесу». Получив такой ответ, я остался очень недоволен юродивым и укорил диакона, говоря, что я ведь не зверь какой-нибудь, что он меня посылает гулять в лес. На это диакон отвечал мне, что эти загадочные слова имеют великий сокровенный смысл, который объяснится мне впоследствии. Слова юродивого заставили меня задуматься, и я вскоре вторично отправился к нему; но юродивый сказал мне те же самые слова, что и в первый раз. Не довольствуясь этим, я спустя недели три в третий раз отправился к Филаретушке, как называл юродивого народ. Придя к нему, я сказал: «Батюшка, благослови!» Юродивый побежал в другую комнату и принес мне гривну (3 копейки), с дырою, и, подавая ее мне, сказал: «Вот тебе на хлеб! Ходи под окошками!» При этом подал мне деревянный крестик и сказал: «Гуляй в лесу!» Ушел я от юродивого с печальным предчувствием. К отцу Александру продолжал я ходить по-прежнему. Подарил он мне несколько книг духовно-нравственного содержания, между которыми были жития некоторых святых и молитвенник с акафистами Спасителю и Божией Матери. Но Святого Евангелия и Псалтыря в числе этих книг не было.
Настала осень 1856 года, и пленным было объявлено, что война окончилась, с Турцией Россией заключен мир и мы скоро будем отправлены на родину. Недели через две нас отправили, направив на Орел. Простился я с добрым отцом Александром и некоторыми моими знакомыми и, расставаясь с ними, рыдал, как ребенок. Тяжело было мне расставаться с ними, как и вообще с русскими, которых я полюбил от всего сердца.
Мы должны были следовать до Одессы. По прибытии в этот город нас посадили на стоявший там турецкий пароход; нас было до 400 человек.
Из Одессы пароход доставил нас в Константинополь, где и разместили нас в казармах. Сделали нам перекличку, проверили наши документы. Желающих остаться на службе расформировали по полкам, а подавших в отставку отправили в места их жительства. Всех пленных без исключения удовлетворили сполна жалованием за все время пребывания их в плену. На мою долю пришлось получить около двух тысяч рублей, которые выданы были мне золотом. В то время финансы Турции находились еще в блестящем состоянии, несмотря на огромные расходы, вызванные только что окончившейся войной. Только впоследствии Турция была доведена до нищенства и не столько расходами, вызванными минувшею войной с Россией 1874 года, сколько дружбою с западно-европейскими государствами, преимущественно с Англией и Францией.
По существующему в то время закону каждый турецкий офицер получал право на пенсию в трех случаях: если он находился в плену, по болезни или по старости и неспособности продолжать службу. Располагая капиталом в две тысячи рублей и получив право на пенсию от казны в восемьсот рублей в год, я счел за лучшее оставить службу и подать в отставку. В ожидании отставки прожил я в Константинополе до весны, пользуясь в продолжение этого времени казенной квартирою, пищей и прислугой. Получив отставку и право на пенсию, в размере около восьмисот рублей в год, как уже сказано об этом выше, я отправился в Эрзерум к жене и родным. Это было весною 1857 года. Встреча моя с женою и ее родственниками была весьма сердечная. Поселился я в доме своего тестя, у которого, кроме жены моей, детей не было. Прошло недели две. Начал я тяготиться этою жизнью, хотя жену продолжал любить по- прежнему. Тяготился потому, что старик, тесть мой, начал придираться ко мне за то, что я не ходил в мечеть и не совершал ежедневных молитв, положенных для каждого правоверного. Начались у нас с ним по поводу этого сначала размолвки, которые обратились затем уже в открытую ненависть ко мне с его стороны. Чтобы не навлечь на себя каких-либо неприятностей чрез это, я решился уйти от тестя и жить особняком. С этой целью я купил дом в армянском квартале и перешел в него жить с своею женою и дочерью, которой тогда было около трех лет. При этом я имел в виду сблизиться с христианами, которых полюбил всем сердцем; к мусульманам же давно питал ненависть.
Поселившись в своем доме, я завел знакомство с греческими и армянскими купцами; те и другие начали посещать меня. Предметом наших бесед была христианская вера. К тестю я ходил весьма редко, так сказать, по необходимости. В доме моем была отдельная комната, в которую я ежедневно уединялся для чтения и молитвы. Читал я книги, подаренные мне отцом Александром, и весьма ими утешался, особенно акафистами Божией Матери и Спасителю. Во время чтения акафистов я вынимал из комода иконы Спасителя, Божией Матери и Святителя Николая, к которому я имел великую веру.
После молитвы иконы и книги убирались мною в комод и запирались на ключ. Знали об этом христиане, но не выдавали меня. Знала и жена, но, может быть, из любви ко мне тоже молчала об этом. Тесть ко мне перестал ходить и окончательно меня возненавидел. Несмотря на все это, мне жилось спокойно. Так продолжалось почти восемь лет, до весны 1865 года. Решение мое принять христианскую веру за это время у меня опять созрело, и на этот раз окончательно. Я ждал лишь удобного случая, хотя и сам не знал, каким образом совершится мое обращение в христианство. Ислам окончательно мне опротивел. Но враг рода человеческого не дремал.
Однажды явился ко мне жандармский офицер (зантий) с двумя солдатами и объявил мне, что ему приказано произвести обыск в моем доме. На вопрос мой о причине он, ничего не объясняя, потребовал у меня ключ от комода, в котором находились иконы и русские книги. Я передал ему ключи. Иконы и книги были найдены и взяты офицером. А мне приказано было следовать на гауптвахту. Начались допросы, но я отвечал одно: что хотя я имел христианские иконы и книги, но христианства не принимал. На дальнейшие вопросы судей, почему я держал у себя христианские иконы и книги, я отзывался тем, что книги читаю потому, что, живя в плену у русских, выучился их языку, а иконы держу так себе. После допросов донесли обо мне военному министру. Последовало решение разжаловать меня в рядовые и дать мне двести палочных ударов, что и было приведено в исполнение. После произведенного надо мною истязания на теле моем открылись глубокие раны, так что я не был в состоянии ни сидеть, ни ходить, и мог только лежать на животе. Меня отправили на излечение в больницу, в которой я пролежал полгода. Доктор был немец, и относился ко мне человеколюбиво. Раны мои окончательно все-таки не зажили, а только закрылись. Рубцы от них не зажили и до сих пор, хотя с того времени прошло больше двадцати восьми лет. Пенсия моя передана была жене и детям, которых в это время было у меня уже трое: дочь и два сына. Затем меня передали в распоряжение гражданского начальства и заключили в городской острог, в общий каземат, где содержались преступники всякого рода. До передачи же в ведение гражданского начальства, со дня обыска у меня в доме зантием, я содержался в продолжение почти целого года на военной гауптвахте. Слышал я, что моя жена с детьми после моего ареста перебралась на житье в дом к своему отцу, который завладел и домом моим, и всем вообще имуществом. Оказалось, что донос на меня был сделан же- ною, которая передала обо всем, замеченном ею, отцу своему, а тот довел до сведения турецких властей. Жизнь свою на военной гауптвахте я не могу назвать особенно тяжелой; меня там никто не беспокоил. Главное утешение доставляло мне чтение молитв по русскому молитвеннику, подаренному мне отцом Александром. Молитвенник этот я, еще живя в доме, постоянно носил при себе отдельно от всех прочих книг и, благодаря этому обстоятельству, он уцелел при обыске и не был у меня отобран. Жандармы ограничились в то время обыском одного комода, а самого меня не обыскивали.
Иногда товарищи по заключению спрашивали меня, какие книги я читаю; я отвечал им, что эти книги докторские и этим объяснением они удовлетворялись. С переводом моим в тюрьму гражданского ведомства начались для меня скорби всякого рода. Пришлось испытывать и голод, и холод, и оскорбления от людей. Пищи от казны заключенным не полагалось, и они добывали себе пропитание, нанимаясь на работы, или же на средства, доставляемые им от родных. Господь внушил некоторым из греков и армян, содержащимся в той же тюрьме, доставлять мне пищу, что они и исполняли во все время пребывания моего в заключении.
В камере со мной помещалось человек до тридцати арестантов, в числе которых были и убийцы, ожидавшие окончательного решения своих дел. Теснота в камере была страшная, а также грязь, смрад и нечистота. Ни постилок, ни одежды, ни белья арестантам не полагалось; каждый носил собственную одежду. О стирке и перемене белья не могло быть, конечно, и речи. Поэтому большинство арестантов были буквально осыпаны паразитами всякого рода. Добрые христиане, доставлявшие мне пишу, не имели возможности по скудости своих средств давать одежду; приходилось донашивать ту, которая уцелела на мне во время содержания в военной тюрьме. Помещаться мне приходилось около ушата с нечистотами, и некоторые из арестантов-мусульман, вставая в ночное время, нарочно извергали на меня свои испражнения. От арестантов-мусульман приходилось мне ежедневно переносить самые тяжкие и унизительные оскорбления; они знали, что я изменил исламу, и этого было для них достаточно, чтобы считать меня хуже собаки. Тюремные сторожа (супьмате) также не оставляли меня в покое и нередко наносили мне жестокие побои. Живущие в городе христиане, быть может, и знали о моем бедственном положении, но из опасения подвергнуться суду не решались помочь мне. Рассчитывать на помощь от тестя или жены я, конечно, не мог.
Особенное покровительство оказывали мне трое христиан из числа заключенных; как будто движимые иною, высшей, волей, они делали для меня все, что было возможно в их положении. Они избавили меня от соседства со смрадным ушатом, решившись потесниться и дать местечко между собою. Да воздаст им за эту любовь Господь во временной жизни, если они живы, и вечными благами в будущей, если они уже оставили этот мир.
Вообще положение мое в тюрьме было ужасно, и в это время мне нередко приходила мысль: каково же должно быть состояние тех несчастных, которые, проведя нечестиво свою жизнь, осуждены высочайшей правдой пребывать в мрачных адских затворах без надежды когда-либо выйти из них и терпеть в то же время невообразимые издевательства от бесов, этих немилосердных приставников, преисполненных злобы и мщения к несчастным узникам. Страшная картина, полная безотрадного, нестерпимого ужаса, восставала при этих думах в моем воображении. Сравнивал я свое состояние с состоянием адских узников, и мгновенно вера и надежда на Господа моего Иисуса Христа и Его Пречистую Матерь наполняли все существо мое веселием и радостью неизреченными, и я мирился со своей участью, особенно когда являлось сознание, что все эти скорби от мусульман я несу за
Христа, Господа моего. Устрашала меня только одна мысль: чтобы не умереть мне до принятия святого крещения. Но она скоро проходила, и я успокаивался, веруя, что Господь наставит меня и не допустит погибнуть в мусульманском зловерии.
Прошло два года со времени моего заключения в тюрьме. Однажды начальник тюрьмы призывает меня и объявляет, что скоро меня отправят в ссылку на остров Кбрез (Кипр).
Известие это меня не опечалило и не обрадовало. Знал я, что и там ждут меня скорби. Но, возложив все упование на промысел Божий, я начал спокойно ожидать решения своей участи.
Недолго пришлось ожидать. Вскоре отправили меня в Бейрут под конвоем жандарма. Кормовых мне не выдали. Приходилось питаться Христовым именем у жителей попутных деревень — греков и армян. В Бейруте посадили меня на пароход; через двое суток пароход пристал к Кипру, около города Муша, где и высадили меня и конвоировавшего меня жандарма. Это было весною 1868 года. Мне было объявлено, что я могу жить в городе по своей воле и где угодно, но выезд за город мне был строго воспрещен. Пришлось питаться милостыней, не имея где главу подклонить. Христиане-греки не решались открыто помогать мне, опасаясь навлечь неприятности от турок; по этой же причине не нанимали меня и на работы. Со стороны мусульман, кроме ненависти, я ничего не встречал. Но бывали и такие случаи, что по великой нужде придешь к мусульманину и просишь куска хлеба. Обругает «гяуром» (собакой - название иноверца у мусульман) — самой жесткой бранью у мусульман, но в конце концов все-таки накормит. Поистине сбывалось надо мною, что если Господь захочет кого помиловать, то умягчит и сарацинское сердце, как говорят святые отцы (Преп. авва Дорофей. Послание 7).
В городе Муше познакомился со мной один богатый купец, грек, но помощи от него я никакой не получал, кроме того, что однажды он подарил мне турецкий полуимпериал да еще нечто из одежды. Грек больше ограничивался нравоучениями. Узнал я, что в нашем городе живет очень хороший доктор-грек, фамилии которого я не упомню; звали его Константин. Носилась молва, что он прежде занимал должность придворного лейб-медика при султане Абдул-Азисе и был подкуплен его племянником Муратом, наследником престола, отравить султана. Но план этот не удался. Яд хотя и был принят султаном, но зять лейб-медика, ничего, конечно, не знавший об этом покушении и бывший в числе придворных врачей, успел вовремя дать султану противоядие и спас ему жизнь. Произведено было дознание, результатом которого был приговор султана — отрубить голову лейб-медику. Но, по проискам Мурата, казнь не была приведена в исполнение. Приговоренного к ней тайно отправили в город Муш, а султану донесли, что казнь совершена. Мурат продолжал оказывать ссыльному лейб-медику свое покровительство, благодаря которому он пользовался почетом от всех городских властей. К нему-то я и решился обратиться с просьбою об облегчении моей участи. Выслушав меня, доктор объявил мне, что сделает все, что только от него будет зависеть. Вскоре мне было объявлено, что меня отправят на родину в город Эрзерум. Может быть, и думали чрез это облегчить мою участь, но для меня весть эта была тяжким ударом. Действительно, что могло меня ожидать в том городе, как не новые и, быть может, сугубые скорби? Отправили меня на пароходе до города Бейрута, а от этого города пришлось следовать до Эрзерума этапным порядком.
Впоследствии некоторые из христиан спрашивали меня, почему я не крестился в городе Муше, живя на свободе. Креститься я не решался, во-первых, потому, что турки непременно узнали бы об этом, как бы тайно ни совершилось мое крещение, и тогда мне отрубили бы голову без всякого суда, по одному приказанию губернатора, да и народ растерзал бы меня еще до совершения казни. Досталось бы в этом случае и всем живущим в городе грекам, к которым вообще турки питают страшную ненависть, как к гяурам.
Конвоировавший меня жандарм оказался человеком не только корыстолюбивым, но и крайне жестоким. Почему-то он заподозрил, что при мне должны быть деньги, и он всячески начал домогаться, чтобы я подарил ему двести пиастров, обещая отпустить меня за это на все четыре стороны; в противном же случае угрожал мне, что он забьет меня до смерти. Несмотря на все убеждения с моей стороны, что денег у меня нет, жандарм не унимался. Когда мы выходили из деревни, то он связывал мне веревкой руки за спиной и в таком виде гнал меня перед собою, как вьючное животное, нанося при этом мне жестокие удары плетью по спине. Сам он ехал верхом на лошади, а мне приходилось идти пешком, проходя по тридцать и сорок верст в сутки. От наносимых мне жестоких побоев я весьма ослабел и почти едва мог двигаться. К тому же опять пришлось питаться милостыней у жителей попутных деревень, да и дорога, лежавшая по берегу Средиземного моря, покрыта была сыпучими песками, в которых вязли мои израненные ноги. Время года было самое знойное: стоял июль месяц, и солнце жгло невыносимо. Воды на пути достать было невозможно. Палящая жажда особенно была мучительна. В этом положении вдруг мне пришла ужасная мысль покончить с собой, чтоб этим путем избавиться от своего мучителя. Дорога, как я уже сказал, проходила по берегу Средиземного моря. Отпросился я у жандарма искупаться, ссылаясь на то, что купание в море освежит мое измученное тело и особенно мои больные ноги, подошвы которых были покрыты кровавыми мозолями. Конвоир согласился. Я уже разделся, окунулся несколько раз, и, когда я хотел броситься в глубину морскую, вдруг несказанный ужас овладел мною, так что я, собрав последние силы, бросился скорее к берегу, как бы из какой страшной пропасти. Господь, не хотящий смерти грешника, спас меня. После этого я решился все, что бы ни случилось, перетерпеть. Однажды турок до такой степени остервенился на меня, что начал наносить мне удары по всему телу и бил до тех пор, пока я не упал без чувств на горячий песок, обливаясь кровью. Бросив меня, он отправился в деревню, отстоявшую в нескольких верстах, и возвратился в сопровождении двух крестьян, которые подняли меня и посадили на приведенную лошадь. От великого изнеможения я едва мог держаться на седле, и меня приходилось поддерживать. В деревне жандарм сдал меня сельскому старшине-армянину, приказав строго смотреть, чтобы я не убежал. О побеге ли мне было думать в таком ужасном положении, когда я почти не мог даже двигаться, но злоба конвоира этого не замечала. Старшина оказался человеком весьма добрым. Узнавши, что причиной моей ссылки было желание принять веру Христову, он и жена его приложили все старания, чтобы успокоить меня. Мне приготовили постель, предложили лучшую пишу, обмыли меня, надели чистое белье. Словом, поступили со мной так, как поступил благодетельный евангельский самарянин с путником1. Да воздаст им за все сие Господь Бог и не лишит души их вечного спасения! Особенно успокоили меня и обрадовали эти простые и добрые люди, когда объявили, что дадут жандарму требуемую им от меня денежную сумму и избавят меня от его дальнейшего тиранства. На другой день явился мой мучитель и, получив выкуп, немедленно выдал мне мои бумаги и удалился.
Может быть, некоторые спросят, как же он решился отпустить меня? Да очень просто. В то время в Турции, особенно в азиатских ее владениях, служебные порядки были самые патриархальные. Стоило моему конвоиру сказать, что я убежал, укравши свои бумаги, и дать при этом небольшой бакшиш (подарок) кому нужно, и делу конец. Жандарм так, вероятно, и поступил. Около двух месяцев прожил я у своего благодетеля. Силы мои восстановились, и я решился отправиться в дальнейший путь. Добрые хозяева упрашивали меня погостить у них еще несколько времени, пока окончательно поправится мое здоровье; радушие их и любовь ко мне были самые искренние. Снарядили они меня в дорогу, дали мне коня, снабдили одеждой, бельем, съестными припасами и, кроме всего этого, дали еще двести пиастров на путевые расходы. До Эрзерума оставалось еще около пятисот верст. Но дорога эта мне не казалась уже так страшна, как прежде. В пути провел я дней десять. Путь этот окончательно восстановил мои силы. Торопиться было некуда, в попутных деревнях мне предлагали ночлег и пищу без всякой платы. Благодаря этому данные мне благодетелями моими двести пиастров остались неизрасходованными. Очень пригодились они мне впоследствии по прибытии в Эрзерум. Трудно определить душевное настроение, овладевшее мною, когда я завидел высокие минареты Эрзерума и потом самый город. Сердечной привязанности к своей жене, бывшей причиной всех моих злостраданий, я никакой не имел, но любовь к детям сохранилась. Самое большее, на что я мог рассчитывать, было то, что тесть выделит мне часть из захваченного моего имущества и оставит меня в покое. В крайности же — даст мне приют в своем большом доме на первых порах, пока я не устроюсь. Но и этой надежде не суждено было осуществиться. Тогда я еще не знал, до какой степени может ожесточиться сердце фанатика турка.
По прибытии в Эрзерум я остановился на постоялом дворе (хане) и расспросил о своем тесте. Оказалось, что он, семейство его, а также бывшая жена моя и два сына, оставленные мною, из коих старшему теперь было десять, а младшему — восемь лет (дочь померла еще при мне), были все живы... Жена моя замуж за другого не вышла, хотя и имела на это право. Впрочем, турки неохотно женятся на вдовах, особенно имеющих детей, хотя бы они обладали хорошими материальными средствами, как, например, моя жена. Вообще турки почему-то предубеждены против подобных браков. Подошел я к воротам тестиного дома и постучался. Вышла служанка, незнакомая мне. На вопрос ее, что мне нужно, я просил доложить тестю, что пришел его зять, а жене — что вернулся ее муж. Ждать пришлось недолго. Увидав служанку, я почувствовал, как сильно забилось мое сердце в ожидании ее ответа. Но каково было мое огорчение, когда служанка объявила мне слова тестя и жены, чтобы я убирался вон, как гяур, и никогда не смел бы показываться у ворот их дома. Горько заплакал я, получив такой жестокий и суровый ответ. Исчезла всякая надежда видеть своих детей, которые должны были погибнуть вечной смертью вне христианства, хотя вообще трудно было рассчитывать на их обращение. С разбитым сердцем вернулся я на постоялый двор и нанял там недорогое помещение.
Отдохнувши и оправившись от нанесенного мне нравственного удара, я посетил некоторых из бывших моих знакомых греков и армян и рассказал им обо всем, что пришлось мне переиспытать со времени моего заключения в военную тюрьму, вплоть до настоящего возвращения моего в город, и о приеме меня тестем и женою. Просил я их об одной милости — дать мне необходимые средства на дорогу, чтобы пробраться в милую мне Россию, которая теперь, после целого ряда перенесенных скорбей, сделалась для меня еще дороже и представлялась мне какой-то обетованной землей. Только в этой земле, среди русских, я надеялся обрести тот покой, которого столь давно жаждала тоскующая и измученная душа моя, покой не столько телесный, хотя я нуждался и в нем, сколько духовный, ту реку воды живой, текущей в жизнь вечную, о которой сказал Господь наш Иисус Христос. Вера эта впоследствии оправдалась, хотя пришлось мне снова испытать многие и многие злоключения и от своих и от чужих, как это читатель увидит из последующего рассказа. Поистине пути промысла Божия неисповедимы! Только теперь, когда с тех пор минуло почти четверть века, в этом далеком прошлом начинает нечто проясняться перед духовными моими очами и получать глубочайший, доселе мне неведомый смысл.
Христиане греки и армяне по убеждению духовенства близко приняли к сердцу мое положение и решились устроить в пользу мою подписку, которая в результате дала до тысячи рублей (12 тысяч пиастров). Располагая столь значительной суммой, я мог смело отправиться в путь. Тогда я обратился к турецким властям о выдаче мне заграничного паспорта, но в просьбе моей не только было отказано, но даже велено было опять посадить в тюрьму за намерение пробраться в Россию. К счастью, вовремя успели предупредить меня об угрожавшей беде. Раздумывать было некогда, ибо всякое промедление могло стоить мне жизни. По совету моих друзей христиан я переоделся нищим (дилянжи) и в таком виде вышел из Эрзерума. Кроме убогого рубища и палки, при мне ничего не было; деньги зашили мне в пояс. Путь свой направил я в Каре, в который, конечно, не заходил, чтобы не быть захваченным турками, хотя и был при мне паспорт (тескирэ). Нищим же я переоделся из опасения быть ограбленным в дороге, что в Турции в мое время было явлением обычным. Миновавши Каре и Баязет, добрался я в таком виде до реки Арпачай, составлявшей русско-турецкую границу, и остановился в лежащей по сю сторону реки армянской деревне, где была армянская церковь; к священнику этой церкви я и направился. Узнавши от меня истинную цель моего путешествия, он оказал мне радушное гостеприимство и оставил меня ночевать. На следующее утро, когда почти совсем было темно, он тайно проводил меня до Арпачая и указал мне чрез нее брод. Река была неглубокая, вода доходила только до колен, и поэтому я через несколько минут был уже на другой ее стороне. Отошедши от берега шагов полтораста, я оглянулся. Стоявший на турецкой стороне часовой заметил меня и закричал мне: «Тур! (Стой!)» Но я не слушал его и продолжал идти вперед, ускоряя шаг. Прошедши верст десять, я встретил казаков. Трудно передать словами радость, овладевшую мною, когда я увидал их. Я готов был броситься к ним на шею и целовать каждого. Оказали они мне самый радушный прием. О себе я им, однако, ничего не открыл и назвал себя турецким нищим, идущим в Эривань1. К вечеру этого дня дошел я до казачьего пикета. Начальник его, казачий офицер, женатый на армянке, которая находилась при нем, принял меня также как родного, после того как я рассказал им о себе. Переночевавши у них, я отправился далее. Офицер подарил мне немного денег и дал верховую лошадь и казака, который проводил меня до того места, где Арпачай впадает в реку Евфрат. Вместе с казаком я переправился на другую сторону реки и, следуя далее, дошел до города Нахичевани. Жители его, армяне, оказали мне самый радушный прием и снабдили на дорогу деньгами.
Из Нахичевани прошел я в Эчмиадзин, отстоявший от нее в шестидесяти верстах. Эчмиадзин — это довольно большое местечко, похожее на город, жители которого исключительно армяне. Есть в нем очень много хороших магазинов, вообще, это место торговое. Самый монастырь расположен на окраине этого местечка. Остановился я на ночлег в местечке у одного армянина. Заходил я в монастырь, где в то время жил армянский патриарх Кеворк, преемник благодетеля моего, патриарха Нарсеса, о смерти которого я знал еще раньше, находясь в Турции. В монастыре я тоже никому не открыл о себе. Пошел я оттуда в Эривань; город этот находится не далее как верстах в пятнадцати от Эчмиадзина. На пути туда жизнь моя дважды подвергалась опасности. Один раз я едва не провалился под лед, переходя глубокую канаву (хандэк), а в другой раз меня чуть не залила вода, устремившаяся с горы в виде реки. Время тогда стояло весеннее. Наступил 1874 год, а от роду шел мне пятьдесят четвертый. Начинался Великий пост. Но, несмотря на такие лета и перенесенные мною лишения, я был еще так крепок, как впору иному в тридцать пять лет. Благодать Божия, «немощная врачующая и оскудевающая восполняющая», укрепляла меня.
В Эривани я остановился в кофейной и отправился к православному священнику, родом грузину, который был настоятелем единственной в Эривани русской военной церкви, находившейся в крепости.
Рассказал я ему свою жизнь и просил сподобить меня принять святое крещение. Священник потребовал у меня документы и, когда я показал ему свой турецкий паспорт, сказал мне, что хотя он и дает полную веру всем моим словам, но крестить меня без разрешения начальства не может. В это время явилось у меня опасение, что русские власти не окажут мне покровительства и сочтут за беглого, так как я заграничного паспорта не имел. Тревога моя усиливалась, и я решился принять армянскую веру. С этой целью я возвратился в Эчмиадзин и подал патриарху Кеворку прошение о желании принять святое крещение. Докладчиком у патриарха был в то время преосвященный Стефан, епископ Константинопольский, который хотя и разрешил мне жить в монастыре, но тут же заявил подозрение, что я принимаю армянскую веру с целью получить несколько сот рублей и потом опять бежать в Турцию и обратиться в ислам. Сколько я ни уверял епископа, что подозрения его неосновательны, он продолжал стоять на своем. Прожил я в монастыре до самой Страстной недели. Помещение мне дали в скотном хлеве, где помещались буйволы, а пищу давали скудную, вместе с рабочими. Потеряв всякую надежду на удовлетворение своей просьбы, я оставил Эчмиадзин и возвратился в Эривань. Промыслу Божию было угодно чрез это малое злострадание научить меня, что истина Христова, во всей ее полноте и лучезарной светлости, обретается единственно в вере православной и что, познавши эту истину во время пребывания в России, я не должен был искать иной веры, хотя бы она и именовалась христианскою.
Возвратившись в Эривань, я подал лично прошение губернатору о принятии меня в русское подданство и разрешении принять святое крещение. Наступила пятница Страстной недели. Приняв прошение, губернатор осмотрел меня с ног до головы и, ничего не сказав, велел мне явиться к нему на третий день Пасхи. Когда я явился к нему в назначенное время, то он, обращаясь ко мне, сказал: «Ты, любезный, должно быть, дезертир». Не понимая значения этого слова, я обратился к губернатору за разъяснением. «Дезертир — это значит беглый русский солдат. Заключаю это из того, что ты хорошо говоришь и пишешь по-русски», — сказал губернатор. Я возразил губернатору, что, вероятно, он, зная хорошо французский и немецкий язык, все-таки считает себя русским. Так точно и я, изучив русский и армянский языки, остаюсь турком. Не знаю, подействовал ли мой ответ на губернатора, но только он приказал мне идти и ожидать дальнейшего распоряжения, прибавив: «Будешь христианином». Но, увы, пророчеству губернатора суждено было сбыться почти через год.
Через день после сего, то есть в Четверег Святой Пасхи, пришел ко мне полицейский солдат и приказал следовать за ним к полицмейстеру. Последний объявил мне, что я должен быть выслан, как беглый, обратно в Турцию. Невыразимо тяжело было для меня услышать такой жестокий и несправедливый приговор. Возложив упование на Бога, я покорился Ему. Меня заключили тотчас же в военную тюрьму, откуда через две недели этапным порядком отправили в Александрополь, а оттуда — в Каре. Ожидал я, что в Карее меня казнят. Но Бог сохранил меня. Губернатор Карса дал полную веру всем моим словам, когда я назвался турецким нищим, ушедшим в Эривань, чтобы найти работу для пропитания, и что паспорт у меня украден.
В это время у меня явилась мысль прийти в Иерусалим. Зная, что беднякам, желающим посетить священные для мусульман места, выдают паспорт безденежно, я заявил губернатору желание идти на поклонение в город Мекку. Губернатор не только приказал мне выдать паспорт (тескирэ), но дал мне на дорогу три полуимпериала (меджидие).
В Карее я встретил некоторых из земляков моих, жителей Эрзерума. Все они были христиане и помогли мне кто чем мог. Деньги, тысяча рублей, собранные мне в Эрзеруме, были при мне в поясе, и я берег их на черный день. Из Карса отправился я в Эрзерум, который лежал на пути, и его нельзя было миновать. Будучи в этом городе, я никому не показывался, дабы не быть узнанным.
Из Эрзерума я отправился в Иерусалим. Путь мой лежал чрез город Сивас (Севастию), где я начал службу шестнадцатилетним юношей, а теперь мне уже шел пятьдесят четвертый год. С той поры прошло почти сорок лет. Из прошлых своих знакомых я никого здесь не нашел. Помнится, прошел я мимо губернаторского конака и казармы, в коих расположен был наш полк. Как-то тяжело и вместе грустно сделалось у меня на душе. «Суета сует и всяческая суета», — подумалось мне. Из Сиваса я прошел в город Кайеари (древнюю Кесарию), оттуда — в Адан. На пути в этот город встретилось со мною искушение. В одной курдской деревне напали на меня четыре огромные собаки. Нужно заметить, что нигде, кажется, нет таких злых громадных собак, как в Турции. Я начал отбиваться от них палкой; помощи ниоткуда не являлось. Собаки наседали на меня с явным намерением растерзать в куски. Но как только начал я творить Иисусову молитву, которой научил меня еще в Туле отец Александр, внезапно появилась пятая собака, на которую они и бросились и начали ее терзать. На лай собак сбежался народ, но уже собака буквально была растерзана в клочья. Мне предстояла та же участь, если бы имя Господа моего, Иисуса Христа, не спасло меня столь чудесным образом от ужасной смерти. Переночевав у одного курда, проследовал я до города Адана и оттуда отправился далее в Тарсис (древний Таре, родина святого апостола Павла), город небольшой, но очень красивый, по окружающим его фруктовым садам. Во фруктах всякого рода здесь великое изобилие, и дешевизна их поразительная. Из Тарсиса я пришел в Мерсину, лежащую на берегу Средиземного моря.
При помощи Божией мне удалось попасть здесь на русский пароход, прибывший с паломниками, следующими из России в Иерусалим. Капитан парохода обласкал меня и приказал пароходному маркитанту выдавать мне пищу по моему желанию. На пароходе познакомился я с некоторыми из русских поклонников. В числе их был один купец из Самары, оказавший мне много благодеяний, да спасет его Господь и помянет любовь его ко мне, окаянному. Дней через пять пароход доставил нас в Яффу — эту пристань и преддверие Святого Града. Из Яффы прибыл я с упомянутым купцом в Иерусалим. Остановились мы в помещении, устроенном для русских паломников. Заметивши меня в турецкой одежде, какой-то господин, оказавшийся потом путеводителем паломников, приказал меня вывести вон, приняв за турка, но я ответил ему, что прибыл сюда принять святое крещение и выгнать меня отсюда он права не имеет. Дали знать обо мне консулу, который явился и проверил мой паспорт. Рассказал я консулу истинную цель моего путешествия и кто я на самом деле. Чувствовал я себя в это время весьма нездоровым и просил консула отправить меня в больницу, что и было тотчас же исполнено. В больнице доктор начал расспрашивать меня, кто я и крещен ли. Я ему ответил, что я уже давно христианин, хотя и не принял еще святое крещение. Слова мои очень удивили доктора. Узнал обо мне и русский архимандрит отец Антонин и распорядился, что если мне будет хуже, то чтобы окрестили меня тайно. В больнице меня содержали очень хорошо и обращались весьма ласково. Пролежал я в ней месяца полтора.
По выходе из нее я обратился с просьбою о принятии святого крещения сначала к архимандриту Антонину, потом к русскому консулу и, наконец, к иерусалимскому патриарху Прокопию, но везде получал отказ. Все ссылались на строгость турецких законов, воспрещающих мусульманам принимать христианство, пока они живут в Турции [С 1516 г. до оккупации английскими войсками в 1917 г. Палестина входила в состав Османской империи]. Решился я тогда отправиться в Константинополь, рассчитывая, что, быть может, живущие там русские помогут мне осуществить мое давнее намерение. В Константинополе я нашел убежище на Афонском подворье, где в то время жил отец Макарий, настоятель русского афонского монастыря святого Пантелеймона. Имея какие-то спорные дела с греками, отец Макарий, узнавши от меня краткую историю моей жизни, посоветовал мне прибегнуть к покровительству русского посла — генерал-адъютанта Игнатьева. Действительно, по святым молитвам сего великого старца, дело мое увенчалось успехом. Генерал-адъютант Игнатьев не только исходатайствовал мне турецкий заграничный паспорт на проезд в Россию, но и приказал выдать десять турецких золотых и билет на бесплатный проезд на русском пароходе до Одессы в каюте II класса. Не только русские, но и все вообще турки и греки, живущие в Константинополе, отзывались об Игнатьеве с великим уважением. Через двое суток пароход прибыл в Одессу. Это было в октябре 1874 года. Итак, через восемнадцать лет Господь привел мне вторично вступить на Русскую землю. Радости моей не было границ.
В Одессе остановился я в приюте для странников, устроенном князем Гагариным, где дали мне приличное помещение и стол (то и другое — бесплатно). Здесь я познакомился с полковником Погорецким, служившим в Одесском окружном штабе. Многим обязан я ему за его внимание ко мне. По его указанию отправился я к градоначальнику — генералу Н. И. Бухарину, который сам вызвался быть моим крестным отцом и обещал прислать крестную мать.
Наконец настал и столь желанный мною день, в который я должен был вступить в лоно Церкви Христовой. Это было 10 ноября 1874 года. Раньше этого градоначальник отнесся обо мне к местному преосвященному архиепископу Димитрию; и, по его благословению, настоятелю церкви Святителя Николая Чудотворца, что в Карантине, отцу Петру Троицкому поручено было преподать мне первоначальные истины веры христианской, которые я уже отчасти изучил раньше сего. Замечательно, что когда я в первый раз вошел в эту церковь, то был изумлен в высшей степени, узнав в ней ту самую церковь, которую некогда видел во сне, находясь в городе Сивасе, а в иконном изображении Святителя Николая, находящемся в этой же церкви, — дивного старца, виденного мною во сне и приобщившего меня Святыми Дарами. Об этом я тогда же подробно рассказал отцу Петру Священник этот вообще мне весьма понравился своим добрым, открытым и благородным характером, а главное — той евангельской сердечной простотой, при огромном уме, которую я так часто впоследствии встречал в русских священниках. Итак, в назначенный день, 10 ноября, в церкви Святителя Николая пред ранней обедней совершилось мое крещение. Прожив после этого в Одессе около недели, я решил осуществить давнишнее мое намерение поклониться святым местам в России, о которых раньше мне много приходилось слышать рассказов, особенно о благодатных чудесах, обильно изливающихся от находящихся в них святых мощей и чудотворных икон на всех с верою приходящих к ним.
Оглядываясь мысленно на ряд годов, проведенных мною в Турции, с 1856 по 1874 год, в которые Промыслу угодно было посетить и испытать твердость моего произволения в принятии веры Христовой чрез различные скорби и злоключения, известные уже читателю, я благодарю за них Господа Бога, Который сказал, что многими скорбями подобает... внити в Царствие Божие. Хотя по делам своим я величайший грешник, но, уповая на неизреченное милосердие Божие, не отчаиваюсь улучить спасение своей окаянной души. Взяв необходимые документы, я направил путь свой в Харьков, чтобы посетить находящийся в этой губернии Святогорский монастырь.
В Святогорском монастыре я прожил год, исполняя послушание буфетчика в монастырской гостинице. Намерение мое было совсем остаться в монастыре, но встретилось искушение, о котором нет надобности рассказывать, и я счел за лучшее оставить обитель. Архимандрит отец Герман и духовник мой иеромонах Паиcий старались удержать меня, но я не имел тогда еще понятия о том, что монах не должен иметь своей воли, и настоял на своем.
По уходе из монастыря я направился сначала в Москву, в которой посетил все главнейшие ее святыни. Затем Господь сподобил меня побывать и в других местах, в коих находятся святыни, чтимые русским народом: в Троице-Сергиевой Лавре, во Владимире, Верхотурье; в этом последнем городе почивают мощи святого праведного Симеона Верхотурского, всея Сибири чудотворца. Из Верхотурья я возвратился прежним путем на Москву и, пробыв в ней несколько дней, пошел к югу, чтобы пробраться на Новый Афон.
На пути я зашел в Тулу, но благодетеля моего о Христе, возлюбленного отца Александра, уже не застал в живых. Повидался только с отцом Иоанном, у которого учился русскому языку, и еще [побывал] у некоторых из прошлых знакомых, в том числе у двух моих сотоварищей — турецких офицеров, принявших христианство и поступивших на русскую службу.
Перезимовавши на Новом Афоне, весной 1876 года я выехал в Одессу, намереваясь опять странствовать по России. В средствах я не нуждался, потому что, как, вероятно, помнит читатель, деньги, вывезенные мною из Турции, я расходовал крайне бережливо, да к тому же и потребности мои были весьма ограниченны. Нелишним считаю упомянуть о том великом различии впечатлений, которые вынес я из России при возвращении в Турцию из плена в 1856 году и по возвращении в нее [Россию] в 1874 году. Во время первого моего пребывания в России в 1854-1856 годах, живя в Туле и сталкиваясь с людьми различных слоев тамошнего общества, я вынес убеждение, что мощь и несокрушимость московов, как называют их турки, заключается не столько в обширности и многолюдстве их царства, сколько в нравственной и духовной их крепости.
Действительно, в то время любовь к Богу и преданность царю и отечеству составляли главнейшие и отличительные свойства русского человека, начиная от вельможи до последнего простолюдина. Были, конечно, исключения, но где их нет; потому об них и упоминать не стоит. Все было сплочено в единое и несокрушимое целое. По возвращении же моем в Россию, с первого же раза поразила меня какая-то всеобщая расшатанность в области религии и нравственности, в религии особенно. Природные русские люди, воспитанные в православной христианской вере, не только открыто отвергали, но и всячески кощунственно поносили свою веру, поносили открыто, как бы гордясь этим кощунством, придавая ему значение какого-то высокого нравственного подвига. В семьях замечался скрытый и явный разврат. Любовь к царю и отечеству, почитание властей, исполнение нравственного долга в отношении к обществу и государству, обязанности семейные предавались осмеянию и глумлению. Зараза эта от образованных слоев начала повсеместно проникать и в народные низины, как в этом я лично убеждался во время своих продолжительных странствований по России, сталкиваясь с простым народом, который открыто переходил во всевозможные раскольнические секты. Повсеместно чтился лишь один идол, пред которым преклонялось все, — это деньги. Нажива и нажива во что бы то ни стало, не останавливаясь ни перед какими средствами, — таков был клич, который скорбным стоном стоял по всей Русской земле. «Боже мой, — думалось мне, — ужели это тот самый русский народ, который я ровно двадцать лет назад так глубоко чтил как носителя веры Христовой, этой величайшей святыни моей души? Это ли те великодушные московы, которых я так горячо полюбил за их нравственные доблести, эта ли та обетованная земля, к которой чрез столь долгие годы моего плена и всяких злоключений неустанно и неудержимо стремилась тоскующая душа моя?» Не достанет слов выразить, какое тяжелое и горькое чувство приходилось испытывать мне при этих безотрадных мыслях, рождавшихся у меня при виде такого страшного оскудения нравственной силы моих новых сограждан. Если этот стремительный водоворот увлекал в свои смертоносные пучины сотни тысяч русских людей, то мне, как прозелиту, предстояла великая опасность, чтобы не увлечься этим водоворотом, то есть не сделаться безбожником, а пожалуй, и революционером. Но Господь спас меня из когтей адовых. Расскажу один случай.
Господь указал мне, что среди всеобщего нравственного смешения в Русской земле остались в ней истинные рабы Его, что сохранился в ней остаток, который не преклонил еще колен пред ваалом, и что этот остаток служил залогом спасения и духовного возрождения моего нового отечества для новой лучшей жизни. Я начал лично убеждаться, что проявления этой новой светоносной жизни христианской, как величайшей мировой зиждительной силы, начали мощно проявлять себя в разных мероприятиях правительства и духовенства с самого начала 80-х годов и что новое мое отечество начинает поворачивать на прежний светоносный путь христианской любви и свободы, что вместо прежнего мрака уныния свет Христов, мир, покой и радость начали водворяться в Русской земле [речь идет о начале царствования императора Александра III]. Да благословит Господь Бог православную Россию, мир на Израиля! Новое мое отечество, та святая и могучая Русь, к которой обращал я мысленные взоры и чаяния в минуты тяжких испытаний и скорбных дум, теперь начала походить на дерево, некогда могучее и высокое, покрытое зелеными листьями и плодами, а теперь начинающее обнажаться. Я не знаток истории. Знаю, что бывают в жизни народов периоды нравственного затмения и величайших ошибок, влекущих сначала духовную, а затем и политическую смерть народов. Такая мрачная эпоха была и в Израильском царстве во время царя Ахава. Нечто подобное было и в России. Начинались мятежи.
Весь 1876 год до осени провел я в странствии и в сентябре пришел в Петербург. Неприветливо встретила меня столица нового моего отечества. Подыскал я себе недорогую квартиру в Гончарной улице и решил сокращать свои расходы до последней возможности, ограничиваясь лишь самым необходимым. Подал я прошение на Высочайшее имя, ходатайствуя о выдаче пособия и об определении на гражданскую службу. Прошло месяца три. Ответа не было. Но вот однажды явился ко мне полицейский и предложил идти за ним к начальнику тайной полиции генералу Колинако. Когда я явился, генерал потребовал от меня мои документы и начал подробно расспрашивать о том, кто я такой, почему принял православную веру и приехал в Россию; наконец объявил, чтобы я шел домой, а документы мои оставил у себя. Вообще генерал отнесся ко мне крайне подозрительно, считая меня, вероятно, за турецкого шпиона. Дело мое принимало вид весьма неблагоприятный. На пособие уже нельзя было рассчитывать, а тем более на поступление на русскую службу; приходилось опасаться за личную свободу, чтобы не быть арестованным и, чего всего больше я боялся, чтобы, как турецкому подданному, не быть отправленным в Турцию, где, конечно, в таком случае ожидала меня неминуемая казнь, и притом самая ужасная, как изменника отечеству и Магомету.
Летом 1891 года я вторично прибыл в Оптину пустынь. Отец Амвросий в то время жил в Казанско-Горской женской общине, близ села Шамордина, отчего она и называется иногда Шамординскою. Община эта устраивалась под непосредственным, личным надзором старца. От Оптиной пустыни отстоит она в верстах семнадцати, и посему я отправился туда, чтобы получить благословение от старца и совет: продолжать ли мне странствовать или остаться в обители и в какой именно? В Шамордине я встретил великое стечение богомольцев, из которых каждый желал видеть отца Амвросия, получить от него благословение и разрешение на тот или иной вопрос своей жизни. Я изложил свою просьбу на бумаге и подал ее старцу чрез находившегося при нем иеросхимонаха отца Иосифа, иначе мне пришлось бы очень долго ожидать очереди. Намерение мое было отправиться в Ташкент, где я рассчитывал поступить на службу к великому князю Николаю Константиновичу. Но Бог судил иначе. Странствование в этом году по святым местам было уже последним в моей скитальческой жизни. Мне наступил 71 год, и хотя здоровье мое было еще крепкое, но невольно приходила в голову грустная дума: где Господь укажет мне последний жизненный приют? Впрочем, я особенно по этому поводу никогда не смущался, возложив все упование свое на Господа, и сим упованием успокаивал себя.
Получив мою записку, старец потребовал меня к себе. Явившись к нему, я рассказал ему, как и где провел время после первого посещения Оптиной пустыни, то есть с июня 1879 года, в течение двенадцати лет, и затем начал просить благословения идти в Ташкент. Но отец Амвросий не только мне в этом отказал, но сказал, что лучше я сделаю, если останусь в Оптиной пустыни навсегда. Я глубоко верил, что через блаженного старца Господь указывает мне конечную жизненную пристань, и посему немедленно изъявил полное согласие на предложение старца.
Вскоре прибыл в Шамордино начальник скита иеросхимонах отец Анатолий, которому отец Амвросий и объявил, что благословляет мне поступить в скит, в число братства. Вступление мое в эту святую обитель состоялось 2 июля 1891 года, и я определен был послушником скита. Послушание дано было очень легкое: отец Анатолий благословил мне читать Псалтирь в церкви скита ежедневно по два часа, чередуясь с прочими братиями. Псалтирь читается о здравии и о упокоении усопших из числа братии скита и благодетелей из мирских лиц. Благодарение Господу, что Он сподобил меня застать отца Амвросия в живых. Опоздай я всего на каких-нибудь три-четыре месяца, и тогда неизвестно, как и чем решилась бы моя участь. 10 октября того же года отца Амвросия не стало. Кончина сего великого подвижника была поистине великою и незаменимою утратою всей Русской земли.
Поступив в скит, я не знал, как возблагодарить Господа за оказанную мне столь дивную и великую милость. Кто я, окаянный, и что доброго сделал, что Он вселил меня в сию святую обитель, в сонм преподобных отцов и братий, проводящих равноангельную жизнь? По заповеди, данной мне моим духовным отцом, иеросхимонахом Анатолием, я старался всеми мерами искоренять прежние свои наклонности и привычки.
Больше всего я старался воздерживаться от осуждения ближних и все внимание свое сосредоточить на том, чтобы познавать свои греховные скверны и врачевать их. При помощи благодати Божией, «немощная врачующей и оскудевающая восполняющей», и за святые молитвы духовного отца моего, я несколько начал преуспевать в сем моем благом намерении. Хотя я как прежде был, так и по сие время остаюсь великим грешником, сплошь покрытым греховными язвами, но с самого начала поступления в скит и до настоящего времени ощущаю в сердце своем великое спокойствие, а по временам и великую радость. Жизнь во святой обители, при помощи благодати Божией, дала мне познать, что такое есть духовная жизнь во Христе, в чем заключается сокровенная, таинственная сущность этой дивной жизни. Некоторое познание этой жизни открыло мне такие тайны, о существовании которых я прежде и не помышлял. Блаженным опытом познал я ныне высокое значение и глубочайший смысл иноческой жизни.
Жизнь эта слагается из внешнего подвига и внутреннего духовного делания. Начало внешнему подвигу я положил тем, что всеми силами старался, во-первых, неупустительно посещать все службы, совершаемые в церкви и в сборной келлии, в которую братия скита сходятся для чтения дневного правила в дни, когда по уставу скита не положено совершать церковных служб; во-вторых, по силе выполнять положенное для скитян келейное правило, не прибавляя к оному без благословения моего духовного отца, а также ничего и не опуская из оного, кроме, конечно, исключительных случаев, например во время болезни и тому подобное; в-третьих, служить по силе каждому из братии, за что и терпел нередко от оных скорби и гонения, воздвигаемые врагом человеческого рода; в-четвертых, довольствоваться тем, что давала мне обитель, ограничиваясь в своей келейной обстановке существенно необходимым, избегая излишеств. О стяжании денег и вообще какого бы то ни было имущества никогда не заботиться.
Внутреннее мое делание состояло в том, что я старался, во-первых, безропотно и благодушно переносить всякие скорби и злоключения, какие мне попускались по Божию промышлению и смотрению; во-вторых, сознавать себя грешником, непотребным паче всех человек, каков и есть на самом деле; в-третьих, молиться как за благодетелей, так и за врагов своих, по заповеди Господа; и, в-четвертых, непрестанно молитвенно призывать сладчайшее имя Господа и Спаса моего Иисуса Христа.
Проживши в скиту год, я впал в недуг и думал, что приходит конец моего жития на земле. В скиту нашем установился святой обычай, в силу которого немедленно постригают в мантию всех послушников, если болезнь их начинает внушать опасения. Поэтому отец Анатолий благословил постричь меня в мантию, хотя я и не имел еще рясофора, что и было совершено отцом Венедиктом, скитским иеромонахом. Сей великой милости я сподобился от Господа 10 мая 1892 года. В этот день совершалась память святого апостола Зилота.
С пострижением в мантию усилились мои скорби, скорби внутренние. Но Господь, не хотящий смерти грешника, но еже живу быти ему, с усилением скорбей внутренних, даровал мне облегчение от недуга телесного. Хотя прежнее мое здоровье уже не возвратилось, но всетаки я опять получил возможность посещать службы церковные и совершаемые на правиле в сборной келлии.
Никаких особенных искушений со времени поступления моего в скит со мною не случалось, как в бытность мою послушником, так равно и после пострижения в мантию.
Так прошло около года. Но после Святой Пасхи сего 1893 года прежняя моя болезнь — страдание спины и ног — усилилась, так что я уже лишен был возможности выходить из келлии. Жизнь моя опять была в опасности и посему, по совету и благословению отца Анатолия, отец Венедикт постриг меня в схиму, что совершилось 26 апреля сего года, в день памяти святого Василия, епископа Амасийского. И так я, паче всех окаянный грешник, вторично сподобился великой и сугубой милости Божией — облечения в великий ангельский образ. Господи! Господи! Поистине милосердие Твое неизреченно и Ты «всем хощеши спастися и в разум истины приити». Пришел Ты не праведников, но грешников призвать к покаянию, от нихже первый есмь аз. Благоговейно повергаюсь пред неисповедимыми судьбами Твоего смотрения. Из какой пучины погибели, каковая есть поистине мерзостное и богохульное магометанство, Ты исторгнул меня в чудный Твой свет!
Достойно внимания и то обстоятельство, что пострижение меня в великий ангельский образ совершилось в день памяти святого Василия Амасийского. Город Амасья (древняя Амасия) отстоит в трехстах верстах от города Сиваса (древняя Севастия), в котором был расположен наш полк, и мне приходилось бывать в Амасье по делам службы. Мог ли тогда думать, что ожидает меня через сорок-пятьдесят лет!
С пострижением в схиму здоровье мое еще более ухудшилось, а внутренние скорби и вообще вражеские искушения весьма усилились.
После пострижения я в продолжение трех дней испытывал многообразные искушения от бесов. Об искушениях этих до того времени я не имел почти никакого понятия; знал только из отеческих книг и от духовного отца моего иеросхимонаха Анатолия, что все греховные помыслы влагаются в нас бесами и что многие, не зная сего, принимают такие помыслы за собственные свои мысли. Теперь же я опытно дознал, что греховные помыслы, как-то: хульные, блудные, памятозлобные и прочие, действительно влагаются в ум наш бесами, и ум наш как бы разговаривает, входит в собеседование с бесами. Так бесы неоднократно наполняли мою келлию, представляясь мне в чувственном виде, произнося ругательства и хулы на Церковь Христову, на Божию Матерь и на Самого Господа Иисуса Христа. Голоса бесов я слышал так же чувственно, как слышал обыкновенно слова людей, и видел их мрачные образы. Главная цель бесовских искушений состояла в том, чтобы отвлечь меня всевозможными способами от молитвы. Неописуемый ужас овладевал тогда моею душой. Поэтому самые сильные искушения от бесов я испытывал тогда, когда начинал молиться. Искушения и нападения бесовские продолжались не только ночью, но и днем.
В четверег 13 мая [1893 г.] утром, часу в третьем, я начал читать акафист Святителю Николаю Чудотворцу. Господь даровал мне такую благодать при этом, что слезы неудержимо и обильно текли из моих глаз, так что вся книга была омочена слезами. По окончании утрени я начал читать 50-й псалом «Помилуй мя, Боже...», а после него Символ веры, и, когда окончил оный и произнес последние слова: «... и жизни будущаго века. Аминь», — в это самое мгновение невидимая рука взяла мои руки и сложила их крестообразно, а голову мою обнял со всех сторон огонь, похожий на желтый цвет радуги; огонь этот не опалял меня, и наполнил все существо мое неизглаголанною радостью, дотоле совершенно мне неведомою и неиспытанною. Радости этой нельзя уподобить никакую земную радость. Не помню, как и через какое время я увидел себя перенесенным в некую дивную и неизреченно прекрасную местность, исполненную света. Никаких земных предметов я не видел там; видел только одно — бесконечное и беспредельное море света.
В это время я увидел около себя с левой стороны двух стоящих людей, из коих один был по виду юноша, а другой — старец. Мне было дано знать, что один из них — святой Андрей, Христа ради юродивый, а другой — ученик его, святой Епифаний. Оба они стояли молча. В это время я увидел перед собой занавесь темно-малинового цвета. Я взглянул вверх и увидел над занавесью Господа Иисуса
Христа, восседающего на престоле и облеченного в драгоценные одежды, наподобие архиерейских; на главе Его была надета митра, тоже похожая на архиерейскую. С правой стороны Господа стояла Божия Матерь, а с левой — Иоанн Креститель, на которых были одежды наподобие тех, в каких пишутся они на иконах. Только святой Иоанн Креститель держал в одной руке знамение креста Господня. По сторонам Господа стояли двое светоносных юношей дивной красоты, державшие пламенное оружие. В это время сердце мое наполняла неизглаголанная радость, и я смотрел на Спасителя и несказанно наслаждался зрением Его божественного лика. На вид Господу было лет тридцать. Потом во мне явилось сознание, что вот я, величайший грешник, худший пса смердящего, удостоился от Господа такой великой милости и стою пред престолом Его неизреченной славы... Господь кротко смотрел на меня и как бы ободрял меня. Также кротко взирали на меня Божия Матерь и святой Иоанн Креститель. Но ни от Господа, ни от Пречистой Его Матери, ни от Иоанна Крестителя я не сподобился слышать ни единого слова. В это время увидел я пред Господом схимонаха нашего скита отца Николая, скончавшегося в полдень 10 мая и еще не погребенного, так как ожидали приезда из Москвы его родного брата. Отец Николай совершил земное поклонение пред Господом, но только на нем была не схима, а одежда послушника, в руках его были четки и голова не была покрыта. Сказал ли ему какие слова Господь, равно и предстоящие Ему Богородица и святой Иоанн Креститель и светоносные юноши, я не заметил. После сего я взглянул и вот с правой стороны заметил великое множество людей, которые приближались ко мне. По мере их приближения я начал слышать пение, но слов его не мог разобрать. Когда этот великий сонм приблизился ко мне, то я увидел, что некоторые из них были в архиерейских облачениях, некоторые были в иноческих мантиях, иные держали в руках ветви; между ними видел я и женщин в богатых и прекрасных одеждах. В лике этом я узнал многих святых, известных мне по изображениям на святых иконах: пророка Моисея, который держал в деснице своей скрижали завета; пророка Давида, державшего некое подобие гуслей, издававших прекрасные звуки; своего ангела, Святителя Николая.
В этом же сонме я видел наших в Бозе почивших старцев, иеросхимонахов Льва, Макария и Амвросия, и некоторых из отцов скита, находящихся еще в живых. Все это великое множество святых Божиих взирало на меня. В этот же момент я внезапно увидел перед собою, то есть между мною и занавесью, великую и неизмеримую пропасть, исполненную мрака, но мрак этот не воспрепятствовал мне увидеть в ее страшной глубине князя тьмы в том виде, как он изображается на церковных картинах; на руках его сидел Иуда, державший в руках подобие мешка. Возле князя тьмы стоял лжепророк Мухамед в рясе зеленого цвета и такого же цвета чалме. Вокруг сатаны, который составлял как бы центр пропасти, на всем беспредельном пространстве ее, видел я множество людей всякого состояния, пола и возраста, но никого из знакомых между ними не заметил. Из пропасти доносились до меня вопли отчаяния и неизглаголанного ужаса, которых невозможно передать никоим словом.
Видение это окончилось. После этого внезапно я поставлен был в другом месте. Исполнено оно было великого лучезарного света, однородного, как мне показалось, с виденным мною в первом месте. Святого Андрея и святого Епифания со мною уже не было. Трудно передать словами даже самое отдаленное подобие красоты этого места — красоты поистине негибнущей и неизглаголанной. Если мы нередко встречаем великое затруднение, чтобы изобразить пред кем-либо красоты земные, и, не довольствуясь словами, берем для этого краски и звуки, то как же мне, худородному, передать виденные мною неземные красоты рая! Скуден и беден человеческий язык для изображения дивной и пречудной его красоты. Видел я там великие и прекрасные деревья, обремененные плодами; деревья эти стояли как бы рядами, образуя аллеи, конца которых невозможно было видеть; вершины деревьев, соединяясь между собою, образовывали над аллеями как бы свод; устланы были аллеи как бы чистым золотом, необыкновенного блеска. На деревьях сидело великое множество птиц, несколько напоминавших своим видом птиц наших тропических стран, но только бесконечно превосходящих их своей красотой. Пение их было исполнено великой гармонии, и никакая земная музыка не в состоянии была бы передать сладость их звуков. Пели они без слов. В этом великом саду протекала река, в которой вода была необыкновенно прозрачна. Между деревьями я заметил пречудные обители. Похожи они были на дворцы, подобные виденным мною в Константинополе, но только обители эти были несказанной красоты; цвет стен их был как бы малиновый и похожий на рубин. Видом своим рай несколько напоминал мне наш Оптинский скит, в котором келлии иноков тоже стоят каждая отдельно от другой, а пространство между ними заполнено фруктовыми деревьями. По чьей мысли устроен таким образом скит наш, я не знаю. Рай окружала стена, которую я видел только с одной южной стороны; на стене я прочитал имена двенадцати апостолов, но на каком именно языке они были написаны, не упомню. В раю я увидел человека, облеченного в блестящие одежды и сидящего на престоле белоснежного цвета; на вид ему было лет 60, но лик его был, несмотря на седины, как бы у юноши. Кругом его стояло великое множество нищих, которым он что-то раздавал. Внутренний голос сказал мне, что человек этот — Филарет Милостивый. Кроме него, никого из праведных обитателей рая я не сподобился видеть. Посреди сада, или рая, увидел я животворящий крест с распятым на нем Господом. Невидимая рука указала мне поклониться кресту Господню, что я и исполнил, и в то время, когда я поклонился пред ним, то неизреченная и великая сладость, подобно пламени, наполнила мне сердце и проникла все мое существо. После сего я увидел великую обитель, видом подобную прочим, находящимся в раю, но только неизмеримо превосходящую их своей красотой. Вершина ее, наподобие исполинского церковного купола, возносилась в бесконечную высь и как бы терялась в ней. В обители этой я заметил как бы подобие балкона, на котором восседала на богато убранном троне Царица Небесная. Вокруг Нее стояло великое множество прекрасных юношей в белых блистающих одеждах и державших в руках подобие оружия, но какой оно имело вид, разглядеть я не мог.
Царица Небесная была облечена в такие же одежды, какие обыкновенно изображаются на иконах, но только разноцветные. На главе Ее была корона, наподобие царской. Царица Небесная милостиво взирала на меня, но слов от Нее я слышать не сподобился. После сего я сподобился созерцать Святую Троицу — Отца, Сына и Святаго Духа, — подобно тому, как изображается Она на святых иконах, то есть Бога Отца — в виде святолепного старца, Бога Сына — в виде мужа, державшего в деснице Своей честный и животворящий крест, и Бога Духа Святаго — в виде голубя. Изображение Святой Троицы видел я в воздухе. Мне казалось, что я долго ходил среди рая, созерцая дивные красоты его, превосходящие всякий человеческий ум.
Когда я очнулся от этого видения, то возблагодарил Господа за сие великое и неизреченное утешение, которого я, великий грешник, сподобился. Весь этот день я был как бы вне себя по причине великой радости, наполнявшей мое сердце. Ничего подобного этой радости до тех пор я никогда не испытывал.